СУЩЕСТВУЕТ ЛИ В РОССИИ ПРЕДОПРЕДЕЛЁННОСТЬ ПОЛИТИЧЕСКОГО ПЕРСОНАЛИЗМА?

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

Напомню, что в статье, послужившей поводом к дискуссии (часть 1),

автор затронул эту сложнейшую проблему, главным образом, отталкива

ясь от концепции «матриц» С. Г. Кирдиной. Поэтому для последующего

обсуждения экспертам и был предложен вопрос: «Правомерно ли утвер

ждать, что персоналистский режим для России исторически и культурно

предопределён и безальтернативен?».

Сразу же повинюсь в том, что понятие «предопределённость» в данном

контексте применено не очень удачно. Если о предопределённости и

можно говорить, то только условно. Иначе – если относиться к предо

пределённости без кавычек, т. е. как к абсолютной категории, – необхо

димо будет признать: либо мы, люди, обладаем точным знанием причин

носледственных связей в социальной сфере, что невозможно, ибо жизнь

общества – не физическое явление; либо мы находимся в плену рока,

фатума, кисмета и т. д., что в духовном плане, по словам В. И. Даля, «ги

бельно для нравственности, [ибо] фаталисты отрицают свободу воли че

ловека и ответ его за дела»1, а в материальном – обессмысливает всякую

общественную активность. Поэтому правильнее ставить вопрос о пред_

расположенности российского социума к традиционализму, и в частности

к персоналистски устроенной власти. С этой оговоркой попытаюсь те

перь более чётко выразить и обосновать свой отрицательный ответ.

На мой взгляд, совершенно прав Ю. А. Зудин, который при обсужде

нии сказал, что «особенность нашей культуры, в широком социологиче

ском смысле, состоит в том, что там можно найти представления и цен

ности, которые могут стать опорой для движения по самым разным

политическим траекториям». В данном случае релятивистский подход, на

мой взгляд, – ключ к пониманию проблемы предрасположенности стра

ны к определённому пути развития («матрицы»).

Дело в том, что, кто бы ни пытался настаивать на фатальном домини

ровании какихто определённых представлений или ценностей, а пыта

ются представители разных научных дисциплин: историки, социологи,

философы, правоведы, – верифицировать такие «теории» не представля

ется возможным. Даже практика («критерий истины») не может служить

подтверждением или опровержением, поскольку никто не в состоянии

доказать, что именно данная практика есть прямое следствие такихто

выявленных закономерностей.

Вот, например, В. В. Лапкин считает, что японское послевоенное обще

ство «оказалось внутренне подготовленным к такой (демократической. –

М. К.) трансформации, и после 1945 г. внешней администрации осталось

“всего лишь” осовременить в политической и экономической сферах ин

ституциональные формы, которые успешно прижились и стали основой

послевоенного “японского чуда”». Но ведь это нам сегодня кажется, что

американской оккупационной администрации оставалось лишь «осовре

менить институциональные формы». На самом деле было совершенно не

известно, приживётся ли демократия в довольно закрытой нехристианской

стране с тысячелетними иерархическими и сословными традициями.

Именно поэтому трудно согласиться с мнением, что «Япония представля

ется уникальным, единственным случаем ранней и в целом вполне успеш

ной модернизации, осуществлённой не на западноевропейской социо

культурной основе». Нельзя тут не заметить и некоего логического

противоречия: если японское общество оказалось подготовленным к мо

дернизации, то почему это следует считать уникальным случаем?

Сказанное нельзя понимать таким образом, что демократическую мо

дернизацию можно провести в любом обществе. Некая историческая под

готовленность к ней всётаки должна существовать. Трудность заключает

ся в том, что, видимо, никто пока не знает, как определить её наличие

и/или «замерить» степень такой подготовленности. Но я веду сейчас речь о

правомерности самой концепции предрасположенности. Японский «фе

номен» как раз показывает, что при определённых институциональных

условиях и последовательных политических усилиях традиционализм не

может стать неодолимой преградой на пути модернизации.

Теоретически представимо общество, в котором существует консенсус

по вопросу о неприемлемости какихлибо изменений («нас и здесь не

плохо кормят»), но это будет именно теоретическое допущение, посколь

ку мы не найдём страны, где граждане пришли бы к такому консенсусу,

во всяком случае страны, принадлежащей к евроатлантической цивили

зации, а Россия к ней принадлежит.

Другое дело, что культурноисторический фатализм для многих оказы

вается очень «удобным» миропониманием, очень многое он «объясняет»,

снимает вину и с властей, и с народа, а главное, это прекрасное манипуля

тивное средство. Верно подметила в ходе дискуссии Л. Ф. Шевцова, что

сегодня «именно “фаталисты” говорят об исторических традициях и куль

турных препятствиях, которые осложняют более решительный прорыв

России к новой цивилизационной парадигме».

В спор о «предрасположенности» всегда вмешивается огромной силы

субъективный фактор: тем, какой именно образ страны представляет себе

тот или иной исследователь, определяется набор и трактовка предъяв

ляемых им фактов и аргументов. Впрочем, такой субъективизм вообще

имманентен исследованиям в социальной, гуманитарной сфере. От него

никому не удавалось уйти. Даже наиболее «точная» из всех гуманитарных

наук – наука историческая – не в состоянии дать полностью объектив

ную картину состояния общества, государства на тот или иной период

времени. И не от низкой квалификации, а в силу ограниченности челове

ческого мышления и ценностной ориентации всякого исследователя.

Предложите нескольким историкам разных направлений описать совре

менный период развития России, предоставив им одинаковый набор до

кументальных свидетельств, и вы лишь по некоторым деталям будете до

гадываться, что речь идет об одной и той же стране, об одном и том же

времени.

Поэтому не приходится удивляться тому, насколько радикально рас

ходятся между собой утверждения разных учёных в зависимости от их

мировоззренческой и политической позиции, когда они пытаются объ

яснить нынешние процессы и явления в России историческими, иногда

соединяемыми с геополитическими, факторами. Приведу лишь несколько

примеров.

Историк права, отражающий взгляды евразийства, В. И. Карпец от

стаивает геополитическую детерминацию традиционализма:

«Российское государство исторически развивалось в пределах

месторазвития от Карпат и Подунавья на западе, через Закавка

зье, Афганское нагорье, Памир и Тибет на юге, Алтай, гористую

местность и реку Амур на Востоке с выходом в бассейн Тихого

океана. Нетрудно видеть, что перед нами единое пространство,

которое Урал – предполагаемая граница Европы и Азии – не раз

деляет, а скорее соединяет. Заметим, кстати, что пространство

это имеет явно выраженную форму чаши. При этом оно характе

ризуется тяжелыми климатическими условиями (годовая изотер

ма +1° – –1° проходит в Европе по территории бывших госу

дарств Варшавского договора); климат за редкими исключениями

резко континентальный, почвенные условия малоблагоприятные

(при изобилии нефти и полезных ископаемых, включая драго

ценные металлы), большая часть покрыта лесами при четкой гра

нице их с т. н. Великой Степью – от Трансильвании до Алтая, –

территориально и стратегически объединяющей это пространст

во. Такие условия определили военнотягловый характер госу

дарственности, преобладание добывающей промышленности над

обрабатывающей, общинный характер жизни и трудового про

цесса, сакральное отношение к земле (“земля – Божья и госуда

рева, а так ничья”), предполагавшее невозможность полной на

неё частной собственности (право владения и пользования без

права распоряжения, т. е. продажи), стремление к стягиванию

пространства (“чаши”) в единый имперский комплекс […] Эти

характеристики оказались совместимы с традиционными религиями

народов России (православие, ислам, буддизм, каждая из которых

по=своему подчиняет индивидуальное начало всеобщему и часть –

целому, что позднее отразилось даже и на единой советской идео

логии, сильно отличавшейся от первоначального марксизма. […]

Если же Россия сумеет сохранить своё “большое пространство”,

причем через интеграцию с другими новыми евразийскими стра

нами – Белоруссией, Казахстаном, Узбекистаном, Арменией и,

быть может, в какойто степени и с Украиной (а иного пути у на

шей страны, если она всётаки хочет остаться политическим

субъектом, просто нет), – то все парадигмальные основания рос=

сийского государства и права, включая тяглово=трудовой строй и

категорию правообязанности, так или иначе проявятся, причем,

возможно, более мощно, чем когдалибо прежде, ибо речь пойдет

о самом выживании типа, о реакции организма (в медицинском

смысле этого слова)»1.

Наоборот, представитель либерального течения, историк нау

ки Г. П. Аксёнов обосновывает концепцию «ухода русских людей»2, счи

тая, что пространственные параметры России – следствие «тихой борь

бы» людей с властью за свободу, в ходе которой, однако, власть вышла

победительницей:

«…Наши великие просторы завоеваны не государством, не

князьями пресловутыми, а чаще всего благодаря беспрестанному

уходу от них русских людей. Ситуация развивалась естественно,

по модели “антилопы и львы”. Русское племя все время расселя

лось, мигрируя по маршруту: Киев, Новгород, Чернигов, Курск,

Рязань, потом на северовосток до Нижнего, а варяжские поле

вые командиры его все время догоняли. Новгородцы пятьсот лет

мирно продвигались на Архангельск и Вологду, потом на Урал и

Сибирь до Тобольска. С завоеванием Новгорода Иван III загло

тил его обширные колонии. Москва победила Тверь и Псков. Так

что огромная страна возникла не завоеванием инородцев и их хри=

стианизацией, а путем жесточайшего покорения и удержания рус=

ских христиан.

Мало кто теперь может ясно себе представить, как крестьяне

поодиночке, семьями, селами все время уходили от вооруженных

этих насильников и грабителей “туда, где люди побожецки жи

вут”, то есть в так называемые резервные пространства? По леген

дам и “скаскам” бывалых людей в XVII в. дошли до Апонии, в

XVIII – до Анапы. Потом стало некуда бежать. Те, кто столетиями

догонял и закрепощал своих же соплеменников, всегда относились

и до сих пор относятся к ним как к завоеванному своему достоя

нию. Оккупационный вирус скрывается в подсознании наших си

ловиков, в мозгу любого милиционера, он проявлен в самой струк

туре страны: любой наш более или менее значимый населенный

пункт прежде всего – гарнизон. Страна имеет статус покоренной,

и никогда эти вооруженные люди не защищали невооруженный

народ, и ни в одной войне не освобождали, а отбивали у чужих для

себя, потому что сразу устанавливали жесточайший режим. Жите

лей любого пункта не миновали разоружение, комендантский час,

заставы, паспорта и прописки. Тотальная несвобода – вот с чего

начинается судьба любого города»1.

Свою версию истоков российского авторитаризма выдвигает амери

канский исследователь Ричард Пайпс, посвятивший этому отдельный

труд. В частности, он утверждает:

«Автор держится той точки зрения, что если Россия не сумела

обзавестись правами и свободами, то решающую роль в этом сыг=

рало уничтожение земельной собственности в Великом княжестве

Московском, которое завоевало всю Русь и установило в ней поряд=

ки, при которых монарх был не только правителем своей земли и ее

обитателей, но и в буквальном смысле их собственником. […] Рус

ские крестьяне никогда не признавали землю принадлежащей

кому бы то ни было, кроме как государству, то есть царю, и по

этому никогда не мирились с установлениями Жалованной гра

моты 1785 года, которые отдавали землю дворянам, освобождая

их при этом от обязательной государственной службы»2.

Любопытную концепцию рисует историк и юрист Ю. К. Краснов, ис

ходя из того, что в XVI–XVII вв. сформировался новый класс «государе

вых служилых людей», состоявший из потомков «захудавших» княжеских

и боярских родов и их слуг, выходцев из Литвы, крещёных татар, попови

чей и казаков:

«Вся эта огромная масса людей, не знакомых в основном с

древнерусской культурой, чуждых по менталитету большинству

населения, часто плохо владеющих русским языком и действо

вавших в основном во враждебно относящемся к ним окружении,

была заинтересована в широкой экспансии московских князей

сначала в древнерусских землях, а затем и по всем другим на

правлениям. […] Именно такой служилый класс был социальной

опорой московских князей, именно он принес в российскую жизнь

политическую традицию служения государю, а не стране»1.

Менее конкретный, но потому и менее уязвимый детерминант пред

ложил философ И. Б. Чубайс:

«По сей день за границами и внутри страны можно услышать

утверждение – России демократия несвойственна и не нужна,

здесь иные правила и традиции. Поясню оппонентам, что в пери

од экстенсивного роста демократия не нужна никому, ни швед

скому королю Карлу XII, совершавшему один военный поход за

другим, ни европейским переселенцам на североамериканский

континент, привозившим африканских рабов и изгонявшим ин

дейцев с их исконных земель, ни русским первопроходцам, каза

кам, генералам, присоединявшим к Империи одну территорию за

другой. […] Но совершенно необходимой становится демократия с

переходом к внутреннему, качественному росту. Поэтому сегодня

можно утверждать, что Россия выстрадала демократию, как ни

кто другой, без действительной демократизации реальное про

движение по пути прогресса будет невозможно»2.

Говоря о большом влиянии субъективного фактора (мировоззрения

исследователя), я вовсе не подвожу к тому, что к этим, а равно и к другим

точкам зрения не может быть доверия. Доверять или не доверять – это

тоже субъективизм, ибо предполагает мировоззренческий, идейный, на

конец, политический выбор. В этом смысле, конечно же, и отстаиваемая

мною позиция в отношении институциональных условий не менее уяз

вима. Но, если читатель заметил, я не выстраиваю, если можно так выра

зиться, «теорию институциональных ошибок», т. е. не пытаюсь доказать

историческую универсальность нынешних причин персоналистского ре

жима. Ни в коем случае. Наоборот, исхожу из того, что, мягко говоря,

некорректно и даже вредно представлять общество как пчелиный рой или

муравейник – сообщество безмозглых особей, действующих на основе

инстинктов. Это означает, что хотя названные выше и иные факторы

влияют на самосознание россиян, на их отношение к власти, на само её

устройство, на характер функционирования, но влияют отнюдь не фа_

тально, т. е. не означают ни предопределённости, ни даже предрасполо

женности к какойто парадигме развития. Даже такая общая закономер

ность, которую обосновывает И. Чубайс, «автоматически» не везде

подтверждается. Например, в ряде стран ЮгоВосточной Азии («Восточ

ные тигры») или в современном Китае переход к интенсивному развитию

отнюдь не повлёк за собой установление демократии. Следовательно,

существует огромный «букет» объективных и субъективных факторов,

сочетание которых на каждом историческом этапе создаёт конкретный

образ государственности и общественности. И это сочетание, полагаю,

для нас, людей, непостижимо, как бы кто ни пытался не то что предска

зать будущее, но даже объяснить сущее.

Итак, здесь вовсе не отрицается ценность исторических предпосылок,

а лишь обосновывается своего рода разумный исторический релятивизм.

Подобный подход к историческим факторам просматривается, в частно

сти, в книге А. С. Ахиезера, И. М. Клямкина и И. Г. Яковенко1. О нём же

говорил И. М Клямкин, представляя эту книгу:

«Наш экскурс в историю России мы предприняли не для того,

чтобы искать в прошлом ответы на сегодняшние вопросы. Мы пред

приняли его для того, чтобы показать принципиальные отличия

нынешних проблем от прошлых и непригодность для их решения

прежних методов – в том числе и тех, которые принято считать

успешными. Потому что их успешность обусловливалась кон

кретными обстоятельствами, которых в наши дни уже не сущест

вует. […] В отличие от времен столетней давности, никаких куль=

турных противопоказаний против правового типа государственности

в массовом сознании не осталось. А тогда они существовали. Тогда

им отторгалась сама идея частной собственности, без которой

правовая государственность немыслима»2.

Отсюда следует в общемто простой вывод. Мы конечно же должны

пытаться понимать основные исторические закономерности. Но при

этом понимать и то, что существует свободная воля, свобода выбора, а не

тупая предопределённость.

Рука об руку с обоснованием выводов об особом пути России на осно

ве исторической и геополитической специфики идёт обоснование такого

пути на основе специфики этнокультурной. Безусловно, культурные осо

бенности (самобытность) народа России, прежде всего русского народа,

основавшего российскую государственность, существуют. В том числе и

та особенность, которая здесь нас интересует больше всего.

Исследователи в области социальной психологии называют её царе

центризмом1. Посмотрим, не этот ли социальный стереотип обусловли

вает воспроизводство персоналистского режима в России на протяжении

многих веков. Разумеется, он влияет на государственноправовую реаль

ность, но влияет лишь в том смысле, что сам служит звеном замкнутого

круга: царецентризм легитимирует уже существующий персоналистский

режим, а на основе этого последний культивирует «неизбывный царецен

тризм народа», что даёт удобную возможность адептам системы спекуля

тивно апеллировать к нему, вновь и вновь обеспечивая легитимность

правителя.

Но настолько ли сильна этнокультурная специфика, чтобы при иных

институциональных условиях не начать исчезать? И за какое «звено надо

потянуть», дабы разорвать этот круг?

Чтобы ответить на эти вопросы, полезно обратиться к анализу, каза

лось бы, весьма далёкой от российской жизни проблемы – кризиса кон

ституционализма в Великобритании, проведённому профессором поли

тологии из Оксфорда Ларри Зидентопом2. По его мнению, кризис этот

своим появлением обязан специфике государственного строя в Брита

нии, а её, специфику, в свою очередь, определяют два фактора.

Вопервых, гордость Британии – представительная демократия – по

коится главным образом на «аристократической форме общества», при

которой мнение замкнутого правящего класса только и сдерживает экс

пансию исполнительной власти:

«На протяжении долгого времени считалось, что в парламенте

должен преобладать праздный имущий класс, который способен

пресекать любые попытки исполнительной власти выйти за пре

делы своих полномочий и претендовать при этом на бразды ме

стного самоуправления. Не подвергалось сомнению, что такой

класс будет выступать в качестве гаранта широких прав личности,

особенно имущественных»3.

И, вовторых, неформальные отношения, обычаи и «сложившиеся

представления» превалируют над формализованными процедурами:

 «Та часть конституции, которая обеспечивает баланс между

законодательной и исполнительной властями, защищает местную

автономию и в значительной мере гарантирует личные свободы,

оставалась неформальной. Таков был характер взаимодействия

между социальной структурой и политическими институтами в

Британии. […] Трудно не согласиться с тем, что неформальная

сторона любой конституции является её важнейшей частью, с

тем, что обычаи и устои служат в конечном счёте самой надёжной

гарантией любой политической системы. Именно поэтому мно

гими отторгается идея проведения конституционной реформы в

Соединённом Королевстве. Больше всего в британской (неписа

ной. – М. К.) конституции англичанам нравится её гибкость –

гибкость, которая может исчезнуть в тщательно прописанной

хартии. Однако такая точка зрения (особенно после социальной

революции, осуществлённой гжой Тэтчер) представляется опас

ным самообманом. Те, кто и сегодня отрицает необходимость кон=

ституционной реформы, вольно или невольно разделяют аристокра=

тические понятия о природе британского общества. Между тем они

давно уже не соответствуют действительности»1.

Такая государственная модель, утверждает британский политолог,

ограничивает социальную мобильность. В XVIII столетии «даже малая

её степень отличала Британию от всё ещё кастовых европейских об

ществ», но в то время как последние постепенно избавлялись от со

словности и иерархичности, британская аристократическая форма ос

тавалась неизменной2. Поэтому на открытие каналов для социальной

мобильности была направлена политика М. Тэтчер, которая, по словам

Л. Зидентопа, завершила буржуазную революцию, нанеся жестокий

удар британскому аристократизму. Но ошибкой «железной леди» стало

то, что всё внимание она сосредоточила на экономических преобразо

ваниях, оставив в стороне политические. Поэтому последовавшие со

циальные изменения привели к тому, что «либеральные конституцион

ные ценности остались без защиты со стороны аристократической

социальной структуры»3. Выход из кризиса Зидентоп видит в принятии

писаной конституции, которая установит «формальное разделение пол

номочий и принципы правосудия»4.

Нам, имевшим начиная с 1906 года1 столько писаных конституций и

«конституций», конечно, можно усмехнуться такой наивной вере. Но, во

первых, не будем забывать, что демократия в Британии за долгие годы

сформировала соответствующую правовую культуру. А вовторых, в ус

ловиях давно сложившейся реальной политической конкуренции естест

венно, что оксфордский политолог даже не рассматривает возможность

коголибо безраздельно властвовать, умудряясь при этом не нарушать

нормы писаной конституции.

Почему я так подробно остановился на позиции, высказанной в от

ношении столь далёкой от нас проблематики? Да потому, что в описании

проблем британской модернизации присутствует принципиальный для

нас момент: веками складывавшиеся и, казалось бы, прочно сложившиеся

общественные отношения, обычаи, традиции, наконец, социальные стерео_

типы способны довольно быстро меняться под воздействием изменения ин_

ституциональных условий.

Социальный стереотип есть широко распространённый, или, как го

ворят психологи, обладающий высокой степенью согласованности инди

видуальных представлений2, схематичный образ социального объекта.

Так вот, если социальный объект принципиально не меняется, а в нашем

случае это персоналистски устроенная власть, его образ становится при

вычным и люди передают свои представления о нём следующему поко

лению. И чем дольше образ сохраняется, тем сильнее данный стереотип

принимается за этнокультурную особенность. А уже затем эта «самобыт

ность» становится основой для далеко идущих, едва ли не глобальных

выводов о национальном архетипе, чемуто способствующем, а чемуто

мешающем. Например, Н. А. Бердяев, хотя и не он один, выводил при

чину царецентризма главным образом из крестьянской ментальности.

Вскоре после Октября 1917 г. он писал:

«Россия была тёмным мужицким царством, возглавленным

царём. И это необъятное царство прикрывалось очень тонким

культурным слоем. Огромное значение для душевной дисципли

ны русского народа имела идея царя. Царь был духовной скрепой

русского народа, он органически вошёл в религиозное воспитание

народа. Без царя не мыслил народ никакого государства, никакого

закона, никакого порядка, никакого подчинения общему и целому.

Без царя для огромной массы русского народа распалась Россия и

превратилась в груду мусора. Царь предотвращал атомизацию

России, он сдерживал анархию. Царь же охранял культурный слой

от напора народной тьмы, не нуждавшейся в высшей культуре.

Или царь, или полная анархия – между этими полюсами колеблется

мысль народная»1.

Но интересно, что в той же работе Бердяев, возможно, невольно при

близился к пониманию действительной причины царецентризма:

«В строении великого русского государства, ныне сокрушен

ного и разделенного, был какойто надрыв, какоето нездоровое,

ненормальное отношение народа к власти. Народ нуждался во

власти над собой и чувствовал инородность этой власти. Народ

был безвластен, анархичен, и народ поддерживал, санкциониро

вал власть самодержавную, неограниченную»2.

Говорю «возможно», поскольку затрудняюсь сказать, в какой модаль

ности философ поставил слова о безвластии и анархизме народа. Если он

имел в виду модальность «активную», т. е. что анархизм составляет часть

национального архетипа, то это не есть приближение к подлинной при

чине царецентризма. Иное дело – модальность «пассивная», которая оз

начает лишение народа субъектности. Тогда становится понятно, что

«нездоровое… отношение народа к власти» рождается не от анархическо

го нездоровья самого народа, а от нездорового отношения власти к наро

ду. Конечно, можно объяснять анархизм, проявлявшийся за пределами

крестьянской общины, именно царецентризмом – ниже приводится

именно такая позиция, хотя 􀉢 представленная не историками, а социаль

ными психологами, но это не меняет тезиса: анархизм есть только реак_

ция, во многом спровоцированная институциональными условиями, а не при_

рождённая национальная черта. Но главное, сегодня институциональные

условия отнюдь не воспроизводят анархизм.

Если быть последовательным, то закономерно поставить следующий

вопрос: почему такое отношение власти к народу пронесено в России

через века? Но на него я пока не в состоянии ответить, во всяком случае,

это требует отдельного исследования. Могу только выдвинуть печальную

гипотезу: огромная вина лежит на том самом «тонком культурном слое»,

который (возможно, прав Бердяев) страшится собственного народа и не

доверяет его способности к политической субъектности. Не показательно

ли, в частности, существование в нашей лексике двух понятий – «интел

лигенция» и «народ» – как понятий самостоятельных и зачастую даже

противопоставляемых друг другу?..

Тогда возникает другой вопрос: а почему народ в России сам не вы

рвал у власти право на собственную субъектность? Опятьтаки это пред

мет отдельного комплексного исторического, социологического, соци

альнопсихологического анализа, хотя, повторю, даже самое глубокое

исследование не позволит с абсолютностью доказать какойто опреде

лённый вывод – максимум обосновать гипотезу. Впрочем, единственной

гипотезы быть не может, поскольку в разных исторических условиях по

разному «не хватает сил и возможностей для того, чтобы повернуть собы

тия в другую сторону»1.

В то же время есть у меня и обобщающее подозрение, что порыву на

рода к завоеванию субъектности мешал и до сих пор мешает как раз ца

рецентризм, который выступает способом своего рода сублимации народом

потребности в собственной субъектности. Навеяно это подозрение кон

цепцией, почерпнутой из социальнопсихологической литературы. Суть

её в том, что народное сознание в России разделяет «государя» и «госу

дарство», которое в глазах народа традиционно выступает как совокуп

ность чиновничества, полиции, судов. И поскольку от «государства» ис

ходят произвол, несправедливость, порой жестокость, постольку оно

воспринимается как враг, как онтологический источник зла2. Напротив,

«государь», первое лицо – царь ли, вождь, президент – выступает в обще

ственном сознании как посредник между мiром, в широком смысле –

народом, и государством; как покровитель (замечу, не арбитр, а именно

покровитель, защитник), который способен урегулировать отношения

между ними. Поэтому «вера в царя», считают социальные психологи,

представляет собой способ психологической защиты в ответ на постоян

ный конфликт между народом и государством. Но, думаю, причина фак

тического отказа народа от своей субъектности ещё более глубокая: зачем

иметь собственную субъектность, когда можно «раствориться в могуще

ственном покровителе»?

К такому выводу подталкивают и тонкие наблюдения, обобщения, ха

рактерные для классической художественной литературы. Например, не

только ведь о старце Зосиме писал Ф. М. Достоевский:

«[…] Для смиренной души русского простолюдина, измучен

ной трудом и горем, а главное, всегдашнею несправедливостью и

всегдашним грехом, как своим, так и мировым, нет сильнее по

требности и утешения, как обрести святыню или святого, пасть пе=

ред ним и поклониться ему: “Если у нас грех, неправда и искуше

ние, то все равно есть на земле тамто, гдето святой и высший; у

того зато правда, тот зато знает правду; значит, не умирает она на

земле, а, стало быть, когданибудь и к нам перейдет и воцарится

по всей земле, как обещано”»1.

Ещё один аргумент в пользу концепции разделения народным созна

нием «государя» и «государства» мы обнаруживаем в феномене высокой

степени доверия к нынешнему президенту на фоне низкого доверия ко

всем другим институтам государственной власти. В учебни

ке Т. Г. Стефаненко «Этнопсихология» приводится ссылка на исследова

ние 2001 года, когда «при психосемантическом анализе полей, связанных

с понятиями государство и президент, были выявлены существенные раз

личия. Если с понятием президент связаны положительные характери

стики, такие как устойчивый, стабильный и сильный, что можно тракто

вать как использование силы ради стабильности, то в оценке государства

сила сочетается с хаосом и опасностью»2. И действительно, по данным

исследования, в начале 2006 года для 62 % россиян сегодняшняя россий

ская власть является «коррумпированной», «чужой» – 42 %, «бюрокра

тичной» – 39 %. При этом почти три четверти респондентов – 72–73 %

одобряют деятельность Путина и доверяют ему. Но самое парадоксаль

ное, что 68 % опрошенных под словом «власть» подразумевают именно

президента, а 57 % уверены, что сосредоточение в его руках фактически

всей власти в стране «идет на пользу России».

Итак, вновь повторю, что не отрицаю существования социального

стереотипа, легитимирующего в нашем обществе персоналистский ре

жим. Единственное, что я с упорством отрицаю, так это нашу фатальную

обречённость на вечный поиск «святого» правителя, у которого «вся

правда». В противовес этому опасному во всех отношениях фатализму я

пытаюсь доказать и объяснить следующее:

как иллюзия надежды на «лучшего вождя всех времён и народов», так и

сам режим полновластного единоличного правления будут воспроизводиться

до тех пор, пока сама система власти институционально нацелена на доми=

нирование одной персоны.

Нет никаких оснований для дикого вывода о том, что наш народ если

не биологически, то уж психически устроен не так, как другие. Можно

напомнить, например, о такой часто воспроизводимой иллюстрации

нормальной интеллектуальной и эмоциональной сферы русских людей,

как успешная адаптация большинства эмигрантов из России, начиная с

первой волны эмиграции, к западным стандартам частной, политической

и экономической жизни. Или разве современная структура потребления

в России принципиально отличается от структуры обычного европейско

го потребления? Нет конечно. Некоторые отличия связаны лишь с низ

кой покупательной способностью большинства россиян.

Существуют и многочисленные социологические данные, демонстри

рующие, что при всём своеобразии, в том числе особенностях нашего

мироощущения1, россияне, прежде всего русские, привержены отнюдь не

какимто экзотическим, а вполне европейским, в цивилизационном

смысле этого слова, ценностям. Сошлюсь лишь на одно исследование,

проведённое в 1997 году Институтом социологического анализа (обще

российский опрос по полной социологической выборке).

Были выделены три блока вопросов: 1) отношение к основополагаю

щим жизненным ценностям; 2) отношение к вере; 3) отношение к акту

альным политическим проблемам. При этом исследователи разбили ва

рианты ответов на три условные группы (как они сами говорят,

«подсказки»): «протестантскую» (отталкиваясь от веберовской модели

 «протестантской этики»), «православноаскетическую» (разумеется, и

протестантизм, и православие понимались не как догматические систе

мы, а как культурные комплексы) и «секулярную» («вненравственную и

циничную»). Хотя существенное влияние на характер ответов оказывали

возраст респондента, образование и политические предпочтения, тем не

менее общая картина сложилась в пользу «протестантской этики», к ко

торой склонялись как верующие православные христиане (в том числе

активно посещающие храмы), так и неверующие; как сторонники Зюга

нова, так и сторонники (в то время) Ельцина; как пожилые, так и моло

дые (хотя у последних чаще ответы соответствовали «секулярной под

сказке»). Как пишет в заключение автор статьи об этом исследовании и

один из его участников А. Б. Зубов, «во всех политических группах сего

дняшнего русского общества господствует, как правило, абсолютно нрав

ственноконструктивная, созидательная жизненная позиция»1.

Если провести анализ на предмет зависимости типа государственно

сти от этнокультурных особенностей разных народов, то не обнаружится

значимой корреляции. Мы увидим, что и тоталитарная, и авторитарная,

и демократическая, и теократическая государственность существовала и

существует помимо названных особенностей. Самый тривиальный при

мер – наличие государств, населенных одним и тем же этносом, но

принципиально различающихся по типу власти: ФРГ и ГДР, КНДР и

Южная Корея, КНР и Тайвань, а ранее ещё и Гонконг и т. д. Конечно,

можно на это возразить, что в большинстве случаев речь идёт о государ

ствах, бывших оккупированными, колониях или государствах

доминионах. Но тогда с ослаблением внешней зависимости эти страны

должны были бы вернуться к «традиционным» отношениям, однако это

го не происходит.

В то же время нельзя отрицать, что этнокультурные и исторические

особенности, хотя эти факторы трудно разделить, поскольку этнокуль

турная специфика обусловлена не «биологией», а «историей», способны

влиять на «политический и административный дизайн» в рамках демо

кратической организации. Внутри этого типа государственности наблю

дается огромное разнообразие, проявляющее себя не только в выборе

формы правления, но и в наборе политических партий, в электоральных

предпочтениях, в характере гражданского контроля за властью, в степени

культуры согласия в данном обществе, в уровне абсентеизма, в способах

выхода из политических тупиков и кризисов и т. д. и т. п.

Для подтверждения этого необязательно сравнивать, скажем, Бельгию

с Индией или США с Японией. Достаточно взглянуть на Европу, где

можно наблюдать существенные различия в функционировании власти и

характере отношений между властью и гражданами. Так, цитировавший

ся выше Л. Зидентоп довольно резко критикует французскую систему

власти:

«Французская модель остаётся сугубо бюрократической, несмот

ря на все усилия по децентрализации власти, предпринимаемые

французами за последнее десятилетие. По мощи исполнительной

ветви власти Франция не имеет аналогов в Европе; в первые годы

Пятой республики часто говорили, что Елисейский дворец

(т. е. президент. – М. К.) правит через высшие эшелоны чиновни

чества, зачастую практически игнорируя премьерминистра и ка

бинет, не говоря уже о законодательной власти. Даже в тех случаях,

когда исполнительная власть оказывается разделена между прези

дентом и премьерминистром, как это было в недавние периоды их

[спокойного] сосуществования, конституция Пятой республики

даёт решительное преимущество этой двуглавой исполнительной

власти перед законодателями и их комитетами. Вряд ли будет пре

увеличением сказать, что законодательная власть во Франции бы

ла кастрирована в 1958 году. […]

Французская модель государственного устройства наименее

пригодна для развития в Европе культуры согласия. Возможности

центрального правительства навязывать свою волю и проводить в

жизнь свои решения, не считаясь с общественным мнением и с

интересами регионов, способствуют широкому распространению

подозрительности и цинизма. […] Именно эта бюрократическая

модель в течение трёхсот лет формировала отношение французов к

государству и власти. Они убеждены, что власть для того и суще

ствует, чтобы ею злоупотреблять»1.

При всём бюрократизме властной системы, при всей гипертрофиро

ванной роли исполнительной власти, хотя, полагаю, Л. Зидентоп не

сколько преувеличивает, Франция, однако, не перестаёт быть демократи

ческой страной. Именно в силу того, что там функционирует

политический рынок. Французская модель продолжает оставаться демо

кратией, ибо политический маятник там не стоит на одном месте, и при

всей силе французской бюрократии, всётаки не она приводит к власти и

удерживает у власти ту или иную политическую силу, а свободный выбор

народа.

Итак, если нет жёсткой культурной и исторической предрасположен

ности при формировании более современных политических систем, ти

пов власти, то что же тогда существенно влияет на этот процесс?

В обществе в переломные моменты его жизни всегда происходит, точ

нее, этим моментам предшествует разделение, условно говоря, на «про

грессистов»1 и «консерваторов». Такое разделение сначала обычно проис

ходит в элитах, в том числе в правящем классе. И тогда начинается

процесс взаимовлияния двух сил – тяги к модернизации и исторической

инерции. Однако прошу обратить внимание: я говорю не о процессе

столкновения «новой идеи» и «идеи сохранения». Он, разумеется, тоже

происходит, и в глазах общества, внешнего наблюдателя даже представ

ляется единственным. Но если говорить о факторах, воздействующих на

будущую модернизацию, то важнее оказывается гораздо более сложный и

неявный процесс влияния друг на друга осознанного стремления «про

грессистов» к модернизации и действующей на них силы исторической

инерции.

Понятно, что в переломные моменты весьма значимыми являются и

количественное соотношение «прогрессистов» и «консерваторов»; и то,

насколько «прогрессисты» готовы идти на жертвы ради своих убеждений2

– своего рода феномен «боярыни Морозовой»; и то, чью сторону примет

высшее руководство страны и т.д. и т.п. Однако существенным оказыва

ется отнюдь не только (а может, и не столько) степень сопротивления

«консерваторов» «прогрессистам». Более существенным фактором ока

зывается именно историческая инерция (выражаемая и в самой структуре

общества, и в массовых общественных ожиданиях, но прежде всего в со

циальных стереотипах элиты). Значимость этого фактора в период

трансформации состоит в том, что он действует на всех, но принципи

ально важно, что и на «прогрессистов». И если последние не осознают

такого действия, а значит ничего ему не противопоставляют, то даже при

формальной «победе» модернизационная идея по большому счёту оказы

вается побеждённой исторической инерцией. Выражение «мёртвые хва

тают живых» очень точно описывает этот феномен.

Почему такое возможно? Да в силу того, что новая идея требует не

просто нового институционального обеспечения, но такого обеспечения,

которое бы как раз учитывало силу исторической инерции субъектов её

реализации.

Если этого не происходит в силу влияния старых социальных стереоти=

пов на «прогрессистов», то несовершенное институциональное обустройство

начинает воспроизводить прежние стереотипы, а судьба модернизации ока=

зывается под угрозой или вообще происходит модернизационный откат.

Так что есть ещё один повод повторить: модернизационные откаты, на

блюдаемые практически на всём протяжении российской истории, и вы

бор «консервативного» вектора на исторических развилках следует объяс

нять вовсе не влиянием национального архетипа. Если бы такое влияние

существовало, то вряд ли бы мы вообще сегодня рассуждали о причинах

частых модернизационных неудач. Но ведь даже постоянное появление в

нашей истории самой проблемы модернизационного выбора, то и дело

предпринимавшиеся попытки пойти по «прогрессивному» пути свидетель

ствуют о неизбывном присутствии в стране модернизационных идей и го

товности российского общества к обновлению. К этому стоит добавить и

тот факт, что неудачи модернизационных проектов никогда не возвращали

страну к исходному положению. Как пишет А. Л. Янов, «русское самодер

жавие – подобно азиатскому деспотизму – тоже всякий раз после очеред

ного “смутного времени” воспроизводило себя. Но воспроизводило – в

отличие от этого деспотизма – на новом уровне сложности»1. Будь это не

так, мы бы до сих пор были классическим патриархальным обществом.

При этом всякий раз реформы в России если не ценностно, то идеологиче

ски ориентировались именно на европейское развитие. Таким образом, мы

можем сожалеть, что сила исторической инерции у нас зачастую «корёжит»

новую идею, но должны признать, что в долгосрочном плане модернизация в

России всё же берет верх над традиционализмом.

Это признание представляет отнюдь не только научный интерес. Оно

толкает общество, и прежде всего элиту, к осознанию того, что опасно

откладывать модернизационные проекты, ссылаясь на «исторический

фатализм»; что, сознавая и понимая действие инерционного механизма,

мы должны искать способы уменьшения его силы, прежде всего посред

ством соответствующей институциональной организации власти.

Однако что в словах «историческая инерция» понимается под прила

гательным «историческая»? Вся история Государства Российского? Или

исторический отрезок, предшествовавший нынешнему этапу государст

венности? Как ни соблазнительно обращаться «к истокам», а именно так

поступают «традиционалисты», в реальности на общественное сознание

при оценке современной данному обществу власти действуют стереоти

пы, сформировавшиеся на протяжении двух, максимум трёх поколений.

Например, в одной дискуссии, проходившей в 1993 году, было высказано

мнение, что такая характеристика россиян, как неумение жить в настоя

щем и обращённость в будущее, является проявлением утопически

тоталитарного сознания, которое характерно «для истории России по

следнего столетия, но не для всей истории России»1.

Понимание того, какой именно тип отношений претерпевает измене

ния и какой тип приходит ему на смену, является ещё одним фактором

любой крупной трансформации, ибо это понимание позволяет нам су

дить о характере исторической инерции в данный период.

Нынешнему строю и политической системе предшествовал советский

тип власти. И это многое объясняет. Так, в силу утопичности2 идеи «пого

ловного участия трудящихся в управлении» народ оказался вообще лишён

всякой возможности влиять на власть. Сам же образ власти не только не

приобрёл новых принципиальных черт, но и отбросил общественное соз

нание назад, к патриархальному состоянию. Теоретически советская

власть – флуктуация в развитии человечества, ибо этот тип не имеет осно

ваний ни в социальной природе, ни в индивидуальной психике человека. В

общем, утопия, она и есть утопия. Но практически этот тип властвования

мало чем отличается от абсолютизма, причем средневекового типа. Понят

но, почему религиозным фундаменталистам эта богоборческая, больше

того, поистине дьявольская власть милее демократии. За советские годы

стали привычными понимание власти исключительно как неограниченной

власти вождя, представление о возможности изменения политики только с

приходом нового вождя и патернализм как единственно возможный спо

соб жизни.

Советская система возродила не только абсолютную власть, но и со

словность, пусть не формализованную: «дворянство» – номенклатура1 и

«подлые сословия» – крестьянство и интеллигенция. Советская система

– это и многоступенчатые отношения «вассалов и сюзерена»: местные

партийные руководители обладали возможностью вершить феодальный

произвол в отношении подданных, но вышестоящий «князь», а то и сам

«царь» мог на них цыкнуть, лишить должности, свободы или даже жизни.

Сказанное помогает понять, почему в Конституции 1993 года была за

ложена именно персоналистская модель власти: здесь очевидным обра

зом «новая идея» демократии столкнулась с исторической инерцией сте

реотипов советской эпохи. Попытаюсь схематично показать этот

процесс.

Идея демократии требовала скорейшего провозглашения неких её

общих принципов – разделения властей, признания приоритета прав че

ловека, политической свободы, личной автономии, открытости миру и

проч. Это было сделано ещё в Декларации о государственном суверените

те Российской Советской Федеративной Социалистической Республики

от 12 июня 1990 года2 и в Декларации прав и свобод человека и граждани

на от 22 ноября 1991 года3. Однако фундаментальные представления о

власти и жизни вообще у большинства тех, кто составил «новую россий

скую политическую элиту», в силу инерции, естественно, оставались со

ветскими.

Сначала инерция советского номенклатурного сознания одолела за

чатки сознания, которое требуется для публичной политической жизни,

и не позволила после победы над ГКЧП в августе 1991 года всем полити

ческим игрокам, в том числе и на союзном уровне, решиться на упразд

нение советских конституций – СССР и союзных республик, сформиро

вать временное правительство для того, чтобы затем реализовать

сценарий учредительного собрания. А ведь этого требовала политическая

логика, когда стало ясно, что устанавливается в корне иной обществен

ный строй. И уж точно это следовало сделать в России после распада

СССР в декабре 1991 года. Но… «никто не хотел уходить».

Затем сыграл свою роль стереотипный образ власти как единоличного

и максимально безоппонентного правления. Условия толькотолько ро

дившейся и потому крайне слабой власти спровоцировали у одних

(меньшинства) желание «примерить мундир Наполеона», у других

(большинства) сделать ставку на того или иного «претендента», примк

нуть к определённой команде. Вместе с кадровыми назначениями нача

лись, соответственно, обиды, а с ними беготня из одной «команды» в дру

гую, интриги, в том числе с использованием «юридических инструмен

тов», скороспелое «партийное строительство», напоминавшее

формирование кланов, и пр. Понятно, что не это вызвало противостоя

ние институтов власти в 1992–1993 годах, а борьба двух ценностных сис

тем. Но эта борьба протекала под большим воздействием и на фоне борь

бы тщеславий и корысти.

И наконец, проявила себя инерция последних этапов борьбы. Над

разработчиками проекта Конституции не мог не тяготеть вопрос: кто

больше всех мешал президенту, издевался над ним? Законодательный

орган. А кто у нас лидер реформ? Президент. Следовательно, надо по

строить такую конструкцию, при которой всё будет пристойно с точки

зрения принципов демократии, но при этом президенту должно быть

обеспечено такое положение, чтобы уже никто не смел досаждать ему.

Так что, с точки зрения соответствия замыслу, работу над окончательным

вариантом Конституции можно считать ювелирной…

* * *

Можно ли в итоге признать, что в конце ХХ – начале ХХI века исто

рическая инерция победила новую идею? Нет. Ведь коммунистической

реставрации не произошло. Но нельзя и утверждать, что сила демократи

ческой идеи одолела силу советской инерции. Итак, «ничья»? Однако

при преобразовании страны «ничьих» не бывает! Отсутствие победы де

мократического развития есть его поражение. Иначе, если признать по

беду новой идеи, то придётся согласиться с тем, что уровень неуважения

власти к обществу, уровень произвола, творимого от имени государства,

уровень коррупции, общий уровень несправедливости и ущемления лич

ного достоинства и есть «та самая демократия». Тото и оно, что меже

умочное состояние, которое образовалось в результате столкновения

идеи с инерцией, не есть демократия.

Виной тому вовсе не «специфика нашего народа и нашей истории».

Причина в том, что мы не позаботились институционально погасить силу

исторической инерции. Ненормальность нашего государственного бытия

гнездится не в наших головах, а в «ошибочной программе», в соответст

вии с которой власть, а это обычные земные люди, функционирует. По

няв это, мы, во имя собственной нормальной жизни, во имя динамично

го развития России, должны соответствующим образом исправить

«программу», т. е. задать иные институциональные параметры власти.

Тогда и власть будет вынуждена работать так же, как в других демократи

ческих государствах, и общество воспримет политическую конкуренцию

так же естественно, как оно воспринимает конкуренцию экономическую.

В то же время, вновь подчеркну, изменение институциональных усло

вий – не панацея, и на следующий день после конституционной рефор

мы у нас не воцарится демократия. Но мы сумеем для начала снять барь

еры, попросту не позволяющие ей появиться.